У Хирото в горле ледяное крошево, а на сбитых костяшках тлеют угли — так горячо от запекшейся крови, так обидно, что в очередной раз проиграл. Такеру возвышается над ним и протягивает ладонь. В этом нет ни насмешки, ни превосходства, но Хирото гложут демоны зависти и гордыни, задетые больше, чем рассеченная кожа. Хочется подняться и броситься на Такеру плашмя, ураганом покушаясь на безмятежные, вдаль раскинутые поля — нарушить совершенство изломанной бороздой. В груди клокочет дикий первобытный почти крик. Хирото распрямляется пружиной, рвется вперед — и стекает обратно на настил гаража раньше, чем успевает сделать хотя бы шаг. Злость осталась. Сил — нет.
— Давай отволоку тебя домой, глупышка.
Хирото зыркает на Такеру волком. «Я сам» застревает на языке, впивается острым осколком. Он позволяет чужим рукам подхватить себя под мышками, опирается на подставленное плечо и ковыляет до дома, ни разу не взглянув на Такеру. Хирото не надо на него смотреть. Такеру и так — везде. Ставится в пример, прячет улыбку за столом, следя за порядком. Переодевается в своей комнате за ширмой и моется последним, будто кто не знает о россыпи синяков и ушибов, о дорожке волос, уходящей под трусы, и о выпирающем из-под полотенца члене. Караулит, куря, за углом — а им потом будет талдычить о вреде курения, — чтобы вместе пойти покататься. Учит всему, что знает сам, и, не вступая в конфликты, не врываясь в драки спасительным вихрем, не ленится разбирать после, из-за чего произошел проигрыш, так что все меньше и меньше оставалось тех, кто рискнул бы бросить братьям Амамия вызов. Хирото кажется: куда ни пойди — везде будет хотя бы тень Такеру, хотя бы его дух. Бесит ужасно. Не сам факт, а нахождение Такеру на ступеньку выше.
— Однажды я буду с тобой наравне, — Хирото вцепляется в дверь, повиснув между двух миров, — дыхание Такеру касается затылка, и смертельно хочется обернуться, сделать что-нибудь такое, чтобы доказать твердость слов здесь и сейчас. Сделать что-нибудь такое, что выбьет почву из-под ног Такеру.
— Обязательно, глупышка Хирото. Я буду ждать, — Такеру поддерживает привычно уверенно, направляя в дверной проем. Руки его горячие, а голос мягкий.
— Точно? — Хирото все-таки выкручивается, щурится, стискивает кулаки. Пульсируют полученные раны: под глазом, на скуле, на костяшках. Ноют ребра.
Такеру застывает как застигнутый врасплох: бросает внутрь дома быстрый взгляд, облизывает губы и улыбается выверенно-шаблонно.
— Разве я стал бы врать своему младшему брату?
И все-таки он врет. Бессовестно-жестоко.
Всё становится понятно, когда Такеру уходит. Уходит и не возвращается. Дом — и так опустевший после смерти родителей — кажется склепом. Холодным, безжизненным и равнодушным. В нем не осталось ни воспоминаний, ни чувства убежища, где можно укрыться от бурь и обид, где утешат и накормят вкусной горячей едой. Хотя Масаки и защищает, и учится вкусно готовить, Хирото целыми днями готов тупо пялиться в окно, всматриваясь до рези в глазах в прохожих, или метаться по всему городу, по всем закоулкам, барам и чуть не притонам, тыча фотографией в морды завсегдатаев, брезгливо морщась и настаивая на своем: «Вы видели этого человека?» Раз из раза в ответ получая: нет, нет, нет.
В особо отчаянные дни чудится, будто Такеру никогда и не существовало, будто он приглючился подобно воображаемому другу, помогающему пережить трудные времена, чтобы появилась возможность двигаться дальше. Но это настолько бред, что здравый смысл буксует и подбрасывает опровергающие факты. Яркая вереница образов мешает приписать себе сумасшествие. Иногда даже жаль — так было бы, наверное, проще.
В иные дни, наоборот, чувство ожидания чуть не разрывает сердце. Случалось уже: гулянка до ночи, и Такеру крался в комнату, стараясь тихо, но шурша на весь дом, ругаясь, запинаясь и хихикая, когда Хирото волок его и помогал раздеться. В такие моменты Хирото позволял себе бурчать «глупый старший брат» и в тайне хотел, чтобы их случалось больше. Иногда Такеру, заваливаясь, утягивал Хирото за собой, и сопел, и блестел глазами, с какой-то изломанной нежностью оглаживая Хирото лицо. «Ты очень славный, знаешь? Хотя и кажешься дикобразом, своих не бросаешь в беде. С твоим характером не легко жить... Но ты справишься. Вы справитесь». В груди взрывалось тогда, клокотало, кололось. Сейчас думается: насколько рано Такеру посвятили в тайны семьи, насколько рано возложили на его плечи бремя долга?..
Но всматривается ли Хирото в окно или мечется по городу, ждет или не ждет — Такеру нет.
— Да пошел он! — вырывается желчью, почти детской обидой, израненными мечтаниями.
Хирото садится на байк, и ветер воет, будто подгоняя, в спину. Безумно холодно на излете осени, серо и бестолково. Байк несется — и в этом тоже есть частичка Такеру. В груде маленьких каждодневных привычек: надевать ботинки с правой ноги, отжимать чайный пакетик о ложку, смотреть вечером телевизор, придумывая за диктора реплики, в маркете набирать товаров на семьсот иен, чтобы поучаствовать в акции, — затаились следы, тени, дух. Даже уйдя, даже сгинув — Такеру остался везде.
— Да пошел он... — звучит не то рыданием, не то мольбой.
Ветер, подхватывая слова, растворяет их в вечности.
Пересечение оказывается неизбежно и обреченно. Такеру, возникнув вспышкой в яркой толпе и так же мгновенно исчезнув, всё-таки перестает быть призраком, оставляет знаки и метки, зовет за собой и отталкивает взглядами и словами. «Я все для себя решил». Это странно и выворачивает мозг. Привычная картина мира покрывается трещинами и выпячивает нутро, полное кипящей смолы не то ненависти, не то презрения, от которых лопаются натянутые нити привязанности, доверия и восхищения даже. Лопаются, причиняя душевную боль, превосходящую ту, что остается после ударов.
В старой церкви Такеру смотрит на Хирото с ноткой меланхолии и застарелой, вглубь запихнутой боли. Сам он — тьма и сталь. Подойди чуть ближе — убьет. Хуже, если посмеется: «И вот этого ты достиг? Этого добился? Не позорь меня. Не позорь имя нашей семьи!» Такеру может растоптать честь и гордость Хирото легко, скучающе даже, слишком взрослый, слишком втянувшийся в серьезные игры, слишком долго идущий к цели, чтобы отступить под перекрестной единой мольбой: «Не надо, вернись!» Происходящее напоминает пошлую и гротескную постановку прощания. Хочется кричать как в детстве и мчаться вперед, сбивая с ног, сбивая спесь. «Так нечестно! Так не по правилам! Мы так не договаривались!»
Только это ровном счетом ничего не решит. Никого не спасет.
Уже попытались, сделав лишь хуже.
— Ты вырос, глупыш Хирото, — Такеру усмехается, и от этой усмешки мурашки бегут по позвоночнику, а на плечах еще хранится прикосновение ладоней и на спине — тепло чужого тела, прикрывающего как и всегда щитом, несломимой броней. — Вырос, но не поумнел.
Звучит слишком горько для того, чтобы обижаться. Секунды бегут неумолимо быстро, не оставляя возможности выплеснуться, рассказать «А вот так мы жили без тебя!» — «Может, где бестолково, суетливо, в волнениях и заботах, но счастливо. Слышишь? Счастливо!» Такеру ускользает, даже не обнявшись, даже не поцеловав, даже не дав звонкий щелбан. Хирото до обидного кристально точно знает, что на всю исповедь Такеру отреагировал бы одним: «Я рад», разрушая этим надменность и пафос, до щемящего возрождая в памяти, какой у них крутой и сильный старший брат.
Видеть его, великолепного и умирающего, — невыносимо. И очень-очень больно. От невозможности помочь и что-то изменить просто охота выть. В то время как Такеру под дождем из пуль насквозь пропитывается кровью. А Хирото захлебывается признанием, от которого горько и солоно во рту: «Погоди-погоди-погоди, я же люблю тебя».
Только стоящий на ступеньку выше Такеру во имя любви положил на алтарь себя.